В городе с населением в десять миллионов, подумал Олвин, не найдется ни одного человека, с которым он мог бы поговорить по-настоящему. Эристон с Итанией по-своему любили его, но теперь, когда период их опекунства подходил к концу, они, пожалуй, даже радовались, что отныне он по собственному усмотрению станет выбирать себе развлечения и формировать свой собственный образ жизни. В последние годы по мере того, как его отклонение от царящих в городе стандартов становилось все более очевидным, он частенько ощущал какой-то холодок со стороны названых родителей. Холодок этот породила не обида на ничем не оправданное невезенье, в силу которого из всех миллионов горожан именно им по воле случая довелось первыми повстречать Олвина, когда в тот памятный день — двадцать лет назад — он вышел из Зала Творения.
Двадцать лет… Он помнил тот первый момент и самые первые, обращенные к нему слова: «Добро пожаловать, Олвин. Я — Эристон, твой, названый отец. А это Итания — твоя мать». Тогда эти слова не означали для него ничего, но память запечатлела их с безупречной точностью. Он вспомнил, как оглядел тогда себя; теперь он подрос на пару дюймов, но, в сущности, тело его едва ли изменилось с момента рождения. Он пришел в этот мир почти совершенно взрослым, и когда — через тысячу лет — наступит пора покинуть его, он будет все таким же, разве только чуточку выше ростом.
А перед тем — первым — воспоминанием зияла пустота… Олвин снова обратил свои мысли к тайне своего рождения. Ему вовсе не казалось странным, что в некий неощутимо краткий миг он мог быть создан могуществом тех сил, что вызвали к жизни и все предметы повседневности, окружающие его. Нет, в этом-то как раз не было ничего таинственного. Настоящей загадкой, до разрешения которой он до сих пор так и не смог добраться, которую никто не хотел ему объяснить, была его непохожесть на других.
Не такой, как другие… Слова были странные, окрашенные печалью. И быть непохожим — тоже было и странно и грустно. Когда о нем так говорили, — а он частенько слышал, что о нем говорят именно так, полагая, что он не услышит, — то в этих словах звучал какой-то многозначительный оттенок, в котором содержалось нечто большее, нежели просто потенциальная угроза его личному счастью.
И названые родители, и его наставник Джизирак, и все, кого он знал, пытались уберечь его от правды, словно бы хотели навсегда сохранить для него неведение долгого детства. Скоро все это должно кончиться: через несколько дней он станет полноправным гражданином Диаспара, и ничто из того, что ему вздумается узнать, не сможет быть от него скрыто.
Почему, например, он не подходит для участия в сагах? В городе увлекались тысячами видов отдыха и развлечений, но популярней, чем саги, не было ничего. В сагах вы не просто пассивно наблюдали происходящее, как в тех примитивных развлечениях бесконечно далекого прошлого, которым иногда предавался Олвин. Вы становились, участником действия и обладали — или это только казалось? — полной свободой воли. События и сцены, которые составляли основу приключений, могли быть придуманы давно забытыми мастерами иллюзии еще бог весть когда, но в эту основу было заложено достаточно гибкости, чтобы стали возможны самые неожиданные вариации. Отправиться в призрачные эти миры — в поиски тех волнующих ощущений, которые были недоступны в реальном Диаспаре, — вы могли даже с друзьями, и, пока длилось выдуманное бытие, не существовало способа, который позволил бы отличить его от действительности. Строго говоря, — кто мог быть уверен, что и сам Диаспар не был лишь сном?
И все же, у Олвина эти саги — хотя они, похоже, вполне удовлетворяли его товарищей — порождали ощущение неполноты. Да ведь саги, подумалось ему, в сущности, всегда бесплодны. Всякий раз они ограничены такими узкими рамками… Они никогда не могли предположить простора, открытых взору пейзажей, по которым томилась его душа.
И, наконец, ни в одной из саг не было и намека на громадность пространств, в которых совершались достижения людей древности — не было и следа этой мерцающей пустоты между звездами и планетами. Путешествия в сагах обязательно происходили лишь в тесных, замкнутых пространствах, в подземных пещерах или в крохотных долинах, окруженных горами.
Объяснение этому могло быть лишь одно. Давным-давно, быть может, еще до основания Диаспара, произошло нечто, что не только лишило Человека любознательности, честолюбивого порыва к неизведанному, но и отвратило его от Звезд — назад, к дому, искать убежища в замкнутом мирке последнего города Земли. Он отказался от Вселенной и возвратился в искусственное чрево Диаспара. Пылающее, неостановимое стремление, что вело его когда-то через бездны Галактики, сквозь тьму к островам туманностей за ее пределами, бесследно угасло. На протяжении неисчислимых эпох ни один космический корабль не появлялся в пределах Солнечной системы! Так, среди Звезд, потомки Человека все еще, быть может, возводили империи и разрушали светила… Земля ничего об этом не знала и не хотела знать.
Земле все это было безразлично. Олвину — нет.
…Комната была погружена в темноту — кроме одной, светящейся изнутри стены, на которой, по мере того, как Олвин сражался со своими видениями, то отливали, то снова набирали силу разноцветные волны. Кое-что на рождающейся картине вполне его удовлетворяло: он прямо-таки сразу влюбился в стремительные очертания гор, вздымающихся из моря. И все же — что-то ускользало, хотя он никак не мог уразуметь — что же именно. Снова и снова пытался он запомнить зияющие провалы картины — хитроумный прибор считывал в его сознании теснящие друг друга образы и воплощал их на стене в цвете. Все впустую… Линии выходили расплывчатыми и робкими, оттенки получались грязноваты и скучны. Когда художнику неведома цель, отыскать ее не в состоянии даже самые чудесные инструменты.